|
I |
II
| III
|
IV
|
V
|
Когда в губернском городе С. приезжие жаловались
на скуку и однообразие жизни, то местные жители, как
бы оправдываясь, говорили, что, напротив, в С. очень
хорошо, что в С. есть библиотека, театр, клуб, бывают
балы, что, наконец, есть умные, интересные, приятные
семьи, с которыми можно завести знакомства. И
указывали на семью Туркиных как на самую
образованную и талантливую.
Эта семья жила на главной улице, возле губернатора,
в собственном доме. Сам Туркин, Иван Петрович,
полный, красивый брюнет с бакенами, устраивал
любительские спектакли с благотворительною целью,
сам играл старых генералов и при этом кашлял очень
смешно. Он знал много анекдотов, шарад, поговорок,
любил шутить и острить, и всегда у него было такое
выражение, что нельзя было понять, шутит он или
говорит серьезно. Жена его, Вера Иосифовна,
худощавая, миловидная дама в pince-nez, писала повести
и романы и охотно читала их вслух своим гостям. Дочь,
Екатерина Ивановна, молодая девушка, играла на
рояле. Одним словом, у каждого члена семьи был
какой-нибудь свой талант. Туркины принимали гостей
радушно и показывали им свои таланты весело, с
сердечной простотой. В их большом каменном доме
было просторно и летом прохладно, половина окон
выходила в старый тенистый сад, где весной пели
соловьи; когда в доме сидели гости, то в кухне стучали
ножами, во дворе пахло жареным луком — и это всякий
раз предвещало обильный и вкусный ужин.
И доктору Старцеву, Дмитрию Ионычу, когда он был
только что назначен земским врачом и поселился в
Дялиже, в девяти верстах от С., тоже говорили, что ему,
как интеллигентному человеку, необходимо
познакомиться с Туркиными. Как-то зимой на улице его
представили Ивану Петровичу; поговорили о погоде, о
театре, о холере, последовало приглашение. Весной, в
праздник — это было Вознесение, — после приема
больных, Старцев отправился в город, чтобы
развлечься немножко и кстати купить себе кое-что. Он
шел пешком, не спеша (своих лошадей у него еще не
было), и всё время напевал:
Когда еще я не пил слез из чаши бытия...
В городе он пообедал, погулял в саду, потом как-то
само собой пришло ему на память приглашение Ивана
Петровича, и он решил сходить к Туркиным,
посмотреть, что это за люди.
— Здравствуйте пожалуйста, — сказал Иван
Петрович, встречая его на крыльце. — Очень, очень рад
видеть такого приятного гостя. Пойдемте, я представлю
вас своей благоверной. Я говорю ему, Верочка, —
продолжал он, представляя доктора жене, — я ему
говорю, что он не имеет никакого римского права
сидеть у себя в больнице, он должен отдавать свой досуг
обществу. Не правда ли, душенька?
— Садитесь здесь, — говорила Вера Иосифовна,
сажая гостя возле себя. — Вы можете ухаживать за
мной. Мой муж ревнив, это Отелло, но ведь мы
постараемся вести себя так, что он ничего не заметит.
— Ах ты, цыпка, баловница... — нежно пробормотал
Иван Петрович и поцеловал ее в лоб. — Вы очень
кстати пожаловали, — обратился он опять к гостю, —
моя благоверная написала большинский роман и
сегодня будет читать его вслух.
— Жанчик, — сказала Вера Иосифовна мужу, — dites
que l'on nous donne du thй. (2)
Старцеву представили Екатерину Ивановну,
восемнадцатилетнюю девушку, очень похожую на мать,
такую же худощавую и миловидную. Выражение у нее
было еще детское и талия тонкая, нежная; и
девственная, уже развитая грудь, красивая, здоровая,
говорила о весне, настоящей весне. Потом пили чай с
вареньем, с медом, с конфетами и с очень вкусными
печеньями, которые таяли во рту. С наступлением
вечера мало-помалу сходились гости, и к каждому из
них Иван Петрович обращал свои смеющиеся глаза и
говорил:
— Здравствуйте пожалуйста.
Потом все сидели в гостиной, с очень серьезными
лицами, и Вера Иосифовна читала свой роман. Она
начала так: "Мороз крепчал..." Окна были отворены
настежь, слышно было, как на кухне стучали ножами, и
доносился запах жареного лука... В мягких, глубоких
креслах было покойно, огни мигали так ласково в
сумерках гостиной; и теперь, в летний вечер, когда
долетали с улицы голоса, смех и потягивало со двора
сиренью, трудно было понять, как это крепчал мороз и
как заходившее солнце освещало своими холодными
лучами снежную равнину и путника, одиноко шедшего
по дороге; Вера Иосифовна читала о том, как молодая,
красивая графиня устраивала у себя в деревне школы,
больницы, библиотеки и как она полюбила
странствующего художника, — читала о том, чего
никогда не бывает в жизни, и все-таки слушать было
приятно, удобно, и в голову шли всё такие хорошие,
покойные мысли, — не хотелось вставать.
— Недурственно... — тихо проговорил Иван
Петрович.
Петрович.
А один из гостей, слушая и уносясь мыслями куда-то
очень, очень далеко, сказал едва слышно:
— Да... действительно...
Прошел час, другой. В городском саду по соседству
играл оркестр и пел хор песенников. Когда Вера
Иосифовна закрыла свою тетрадь, то минут пять
молчали и слушали "Лучинушку", которую пел хор, и
эта песня передавала то, чего не было в романе и что
бывает в жизни.
— Вы печатаете свои произведения в журналах? —
спросил у Веры Иосифовны Старцев.
— Нет, — отвечала она, — я нигде не печатаю.
Напишу и спрячу у себя в шкапу. Для чего печатать? —
пояснила она. — Ведь мы имеем средства.
И все почему-то вздохнули.
— А теперь ты, Котик, сыграй что-нибудь, — сказал
Иван Петрович дочери.
Подняли у рояля крышку, раскрыли ноты, лежавшие
уже наготове. Екатерина Ивановна села и обеими
руками ударила по клавишам; и потом тотчас же опять
ударила изо всей силы, и опять, в опять; плечи и грудь у
нее содрогались, она упрямо ударяла всё по одному
месту, и казалось, что она не перестанет, пока не вобьет
клавишей внутрь рояля. Гостиная наполнилась громом;
гремело всё: и пол, и потолок, и мебель... Екатерина
Ивановна играла трудный пассаж, интересный именно
своею трудностью, длинный и однообразный, и Старцев,
слушая, рисовал себе, как с высокой горы сыплются
камни, сыплются и всё сыплются, и ему хотелось,
чтобы они поскорее перестали сыпаться, и в то же
время Екатерина Ивановна, розовая от напряжения,
сильная, энергичная, с локоном, упавшим на лоб, очень
нравилась ему. После зимы, проведенной в Дялиже,
среди больных и мужиков, сидеть в гостиной, смотреть
на это молодое, изящное и, вероятно, чистое существо и
слушать эти шумные, надоедливые, но всё же
культурные звуки, — было так приятно, так ново...
— Ну, Котик, сегодня ты играла, как никогда, —
сказал Иван Петрович со слезами на глазах, когда его
дочь кончила и встала. — Умри, Денис, лучше не
напишешь.
Все окружили ее, поздравляли, изумлялись, уверяли,
что давно уже не слыхали такой музыки, а она слушала
молча, чуть улыбаясь, и на всей ее фигуре было
написано торжество.
— Прекрасно! превосходно!
— Прекрасно! — сказал и Старцев, поддаваясь
общему увлечению. — Вы где учились музыке? —
спросил он у Екатерины Ивановны. — В
консерватории?
— Нет, в консерваторию я еще только собираюсь, а
пока училась здесь, у мадам Завловской.
— Вы кончили курс в здешней гимназии?
— О нет! — ответила за нее Вера Иосифовна. — Мы
приглашали учителей на дом, в гимназии же или в
институте, согласитесь, могли быть дурные влияния;
пока девушка растет, она должна находиться под
влиянием одной только матери.
— А все-таки в консерваторию я поеду, — сказала
Екатерина Ивановна.
— Нет, Котик любит свою маму. Котик не станет
огорчать папу и маму.
— Нет, поеду! Поеду! — сказала Екатерина
Ивановна, шутя и капризничая, и топнула ножкой.
А за ужином уже Иван Петрович показывал свои
таланты. Он, смеясь одними только глазами,
рассказывал анекдоты, острил, предлагал смешные
задачи и сам же решал их и всё время говорил на своем
необыкновенном языке, выработанном долгими
упражнениями в остроумии и, очевидно, давно уже
вошедшем у него в привычку: большинский,
недурственно, покорчило вас благодарю...
Но это было не всё. Когда гости, сытые и довольные,
толпились в передней, разбирая свои пальто и трости,
около них суетился лакей Павлуша, или, как его звали
здесь, Пава, мальчик лет четырнадцати, стриженый, с
полными щеками.
— А ну-ка, Пава, изобрази! — сказал ему Иван
Петрович.
Пава стал в позу, поднял вверх руку и проговорил
трагическим тоном:
— Умри, несчастная!
И все захохотали.
"Занятно", — подумал Старцев, выходя на улицу.
Он зашел еще в ресторан и выпил пива, потом
отправился пешком к себе в Дялиж. Шел он и всю
дорогу напевал:
Твой голос для меня, и ласковый, и томный...
Пройдя девять верст и потом ложась спать, он не
чувствовал ни малейшей усталости, а напротив, ему
казалось, что он с удовольствием прошел бы еще верст
двадцать.
"Недурственно..." — вспомнил он, засыпая, и
засмеялся.
II
Старцев всё собирался к Туркиным, но в больнице
было очень много работы, и он никак не мог выбрать
свободного часа. Прошло больше года таким образом в
трудах и одиночестве; но вот из города принесли письмо
в голубом конверте...
Вера Иосифовна давно уже страдала мигренью, но в
последнее время, когда Котик каждый день пугала, что
уедет в консерваторию, припадки стали повторяться всё
чаще. У Туркиных перебывали все городские врачи;
дошла наконец очередь и до земского. Вера Иосифовна
написала ему трогательное письмо, в котором просила
его приехать и облегчить ее страдания. Старцев приехал
и после этого стал бывать у Туркиных часто, очень
часто... Он в самом деле немножко помог Вере
Иосифовне, и она всем гостям уже говорила, что это
необыкновенный, удивительный доктор. Но ездил он к
Туркиным уже не ради ее мигрени...
Праздничный день. Екатерина Ивановна кончила
свои длинные, томительные экзерсисы на рояле. Потом
долго сидели в столовой и пили чай, и Иван Петрович
рассказывал что-то смешное. Но вот звонок; нужно
было идти в переднюю встречать какого-то гостя;
Старцев воспользовался минутой замешательства и
сказал Екатерине Ивановне шёпотом, сильно волнуясь:
— Ради бога, умоляю вас, не мучайте меня, пойдемте
в сад!
Она пожала плечами, как бы недоумевая и не
понимая, что ему нужно от нее, но встала и пошла.
— Вы по три, по четыре часа играете на рояле, —
говорил он, идя за ней, — потом сидите с мамой, и нет
никакой возможности поговорить с вами. Дайте мне
хоть четверть часа, умоляю вас.
Приближалась осень, и в старом саду было тихо,
грустно и на аллеях лежали темные листья. Уже рано
смеркалось.
— Я не видел вас целую неделю, — продолжал
Старцев, — а если бы вы знали, какое это страдание!
Сядемте. Выслушайте меня.
У обоих было любимое место в саду: скамья под
старым широким кленом. И теперь сели на эту скамью.
— Что вам угодно? — спросила Екатерина Ивановна
сухо, деловым тоном.
— Я не видел вас целую неделю, я не слышал вас так
долго. Я страстно хочу, я жажду вашего голоса.
Говорите.
Она восхищала его своею свежестью, наивным
выражением глаз и щек. Даже в том, как сидело на ней
платье, он видел что-то необыкновенно милое,
трогательное своей простотой и наивной грацией. И в то
же время, несмотря на эту наивность, она казалась ему
очень умной и развитой не по летам. С ней он мог
говорить о литературе, об искусстве, о чем угодно, мог
жаловаться ей на жизнь, на людей, хотя во время
серьезного разговора, случалось, она вдруг некстати
начинала смеяться или убегала в дом. Она, как почти
все с—ие девушки, много читала (вообще же в С.
читали очень мало, и в здешней библиотеке так и
говорили, что если бы не девушки и не молодые евреи,
то хоть закрывай библиотеку); это бесконечно
нравилось Старцеву, он с волнением спрашивал у нее
всякий раз, о чем она читала в последние дни, и,
очарованный, слушал, когда она рассказывала.
— Что вы читали на этой неделе, пока мы не
виделись? — спросил он теперь. — Говорите, прошу вас.
— Я читала Писемского.
— Что именно?
— "Тысяча душ", — ответила Котик. — А как
смешно звали Писемского: Алексей Феофилактыч!
— Куда же вы? — ужаснулся Старцев, когда она
вдруг встала и пошла к дому. — Мне необходимо
поговорить с вами, я должен объясниться... Побудьте со
мной хоть пять минут! Заклинаю вас!
Она остановилась, как бы желая что-то сказать,
потом неловко сунула ему в руку записку и побежала в
дом, и там опять села за рояль.
"Сегодня, в одиннадцать часов вечера, — прочел
Старцев, — будьте на кладбище возле памятника
Деметти".
"Ну, уж это совсем не умно, — подумал он, придя в
себя. — При чем тут кладбище? Для чего?"
Было ясно: Котик дурачилась. Кому, в самом деле,
придет серьезно в голову назначать свидание ночью,
далеко за городом, на кладбище, когда это легко можно
устроить на улице, в городском саду? И к лицу ли ему,
земскому доктору, умному, солидному человеку,
вздыхать, получать записочки, таскаться по кладбищам,
делать глупости, над которыми смеются теперь даже
гимназисты? К чему поведет этот роман? Что скажут
товарищи, когда узнают? Так думал Старцев, бродя в
клубе около столов, а в половине одиннадцатого вдруг
взял и поехал на кладбище.
У него уже была своя пара лошадей и кучер
Пантелеймон в бархатной жилетке. Светила луна. Было
тихо, тепло, но тепло по-осеннему. В предместье, около
боен, выли собаки. Старцев оставил лошадей на краю
города, в одном из переулков, а сам пошел на кладбище
пешком. "У всякого свои странности, — думал он. —
Котик тоже странная и — кто знает? — быть может, она
не шутит, придет", — и он отдался этой слабой, пустой
надежде, и она опьянила его.
С полверсты он прошел полем. Кладбище
обозначалось вдали темной полосой, как лес или
большой сад. Показалась ограда из белого камня,
ворота... При лунном свете на воротах можно было
прочесть: "Грядет час в онь же..." Старцев вошел в
калитку, и первое, что он увидел, это белые кресты и
памятники по обе стороны широкой аллеи и черные
тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно
белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви
над белым. Казалось, что здесь было светлей, чем в
поле; листья кленов, похожие на лапы, резко
выделялись на желтом песке аллей и на плитах, и
надписи на памятниках были ясны. На первых порах
Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в
жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть:
мир, не похожий ни на что другое, — мир, где так хорош
и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет
жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой
могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей
жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядших
цветов, вместе с осенним запахом листьев, веет
прощением, печалью и покоем.
Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба
смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так
резко и некстати. И только когда в церкви стали бить
часы и он вообразил самого себя мертвым, зарытым
здесь навеки, то ему показалось, что кто-то смотрит на
него, и он на минуту подумал, что это не покой и не
тишина, а глухая тоска небытия, подавленное
отчаяние...
Памятник Деметти в виде часовни, с ангелом
наверху; когда-то в С. была проездом итальянская
опера, одна из певиц умерла, ее похоронили и поставили
этот памятник. В городе уже никто не помнил о ней, но
лампадка над входом отражала лунный свет и, казалось,
горела.
Никого не было. Да и кто пойдет сюда в полночь? Но
Старцев ждал, и, точно лунный свет подогревал в нем
страсть, ждал страстно и рисовал в воображении
поцелуи, объятия. Он посидел около памятника с
полчаса, потом прошелся по боковым аллеям, со
шляпой в руке, поджидая и думая о том, сколько здесь, в
этих могилах, зарыто женщин и девушек, которые были
красивы, очаровательны, которые любили, сгорали по
ночам страстью, отдаваясь ласке. Как в сущности
нехорошо шутит над человеком мать-природа, как
обидно сознавать это! Старцев думал так, и в то же
время ему хотелось закричать, что он хочет, что он ждет
любви во что бы то ни стало; перед ним белели уже не
куски мрамора, а прекрасные тела, он видел формы,
которые стыдливо прятались в тени деревьев, ощущал
тепло, и это томление становилось тягостным...
И точно опустился занавес, луна ушла под облака, я
вдруг всё потемнело кругом. Старцев едва нашел
ворота, — уже было темно, как в осеннюю ночь, —
потом часа полтора бродил, отыскивая переулок, где
оставил своих лошадей.
— Я устал, едва держусь на ногах, — сказал он
Пантелеймону.
И, садясь с наслаждением в коляску, он подумал:
"Ох, не надо бы полнеть!"
III
На другой день вечером он поехал к Туркиным
делать предложение. Но это оказалось неудобным, так
как Екатерину Ивановну в ее комнате причесывал
парикмахер. Она собиралась в клуб на танцевальный
вечер.
Пришлось опять долго сидеть в столовой и пить чай.
Иван Петрович, видя, что гость задумчив и скучает,
вынул из жилетного кармана записочки, прочел
смешное письмо немца-управляющего о том, как в
имении испортились все запирательства и обвалилась
застенчивость.
"А приданого они дадут, должно быть, немало", —
думал Старцев, рассеянно слушая.
После бессонной ночи он находился в состоянии
ошеломления, точно его опоили чем-то сладким и
усыпляющим; на душе было туманно, но радостно,
тепло, и в то же время в голове какой-то холодный,
тяжелый кусочек рассуждал:
"Остановись, пока не поздно! Пара ли она тебе? Она
избалована, капризна, спит до двух часов, а ты
дьячковский сын, земский врач..."
"Ну что ж? — думал он. — И пусть".
"К тому же, если ты женишься на ней, — продолжал
кусочек, — то ее родня заставит тебя бросить земскую
службу и жить в городе".
"Ну что ж? — думал он. — В городе, так в городе.
Дадут приданое, заведем обстановку..."
Наконец вошла Екатерина Ивановна в бальном
платье, декольте, хорошенькая, чистенькая, и Старцев
залюбовался и пришел в такой восторг, что не мог
выговорить ни одного слова, а только смотрел на нее и
смеялся.
Она стала прощаться, и он — оставаться тут ему
было уже незачем — поднялся, говоря, что ему пора
домой: ждут больные.
— Делать нечего, — сказал Иван Петрович, —
поезжайте, кстати же подвезете Котика в клуб.
На дворе накрапывал дождь, было очень темно, и
только по хриплому кашлю Пантелеймона можно было
угадать, где лошади. Подняли у коляски верх.
— Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, — говорил
Иван Петрович, усаживая дочь в коляску, — он идет,
пока врет... Трогай! Прощайте пожалуйста!
Поехали.
— А я вчера был на кладбище, — начал Старцев. —
Как это невеликодушно и немилосердно с вашей
стороны...
— Вы были на кладбище?
— Да, я был там и ждал вас почти до двух часов. Я
страдал...
— И страдайте, если вы не понимаете шуток.
Екатерина Ивановна, довольная, что так хитро
подшутила над влюбленным и что ее так сильно любят,
захохотала и вдруг вскрикнула от испуга, так как в это
самое время лошади круто поворачивали в ворота клуба
и коляска накренилась. Старцев обнял Екатерину
Ивановну за талию; она, испуганная, прижалась к нему,
и он не удержался и страстно поцеловал ее в губы, в
подбородок и сильнее обнял.
— Довольно, — сказала она сухо.
И чрез мгновение ее уже не было в коляске, и
городовой около освещенного подъезда клуба кричал
отвратительным голосом на Пантелеймона:
— Чего стал, ворона? Проезжай дальше!
Старцев поехал домой, но скоро вернулся. Одетый в
чужой фрак и белый жесткий галстук, который как-то
всё топорщился и хотел сползти с воротничка, он в
полночь сидел в клубе в гостиной и говорил Екатерине
Ивановне с увлечением:
— О, как мало знают те, которые никогда не любили!
Мне кажется, никто еще не описал верно любви, и едва
ли можно описать это нежное, радостное, мучительное
чувство, и кто испытал его хоть раз, тот не станет
передавать его на словах. К чему предисловия,
описания? К чему ненужное красноречие? Любовь моя
безгранична... Прошу, умоляю вас, — выговорил
наконец Старцев, — будьте моей женой!
— Дмитрий Ионыч, — сказала Екатерина Ивановна с
очень серьезным выражением, подумав. — Дмитрий
Ионыч, я очень вам благодарна за честь, я вас уважаю,
но... — она встала и продолжала стоя, — но, извините,
быть вашей женой я не могу. Будем говорить серьезно.
Дмитрий Ионыч, вы знаете, больше всего в жизни я
люблю искусство, я безумно люблю, обожаю музыку, ей
я посвятила всю свою жизнь. Я хочу быть артисткой, я
хочу славы, успехов, свободы, а вы хотите, чтобы я
продолжала жить в этом городе, продолжала эту пустую,
бесполезную жизнь, которая стала для меня
невыносима. Сделаться женой — о нет, простите!
Человек должен стремиться к высшей, блестящей цели,
а семейная жизнь связала бы меня навеки. Дмитрий
Ионыч (она чуть-чуть улыбнулась, так как, произнеся
"Дмитрий Ионыч", вспомнила "Алексей
Феофилактыч"), Дмитрий Ионыч, вы добрый,
благородный, умный человек, вы лучше всех... — у нее
слезы навернулись на глазах, — я сочувствую вам всей
душой, но... но вы поймете...
И, чтобы не заплакать, она отвернулась и вышла из
гостиной.
У Старцева перестало беспокойно биться сердце.
Выйдя из клуба на улицу, он прежде всего сорвал с себя
жесткий галстук и вздохнул всей грудью. Ему было
немножко стыдно и самолюбие его было оскорблено, —
он не ожидал отказа, — и не верилось, что все его
мечты, томления и надежды привели его к такому
глупенькому концу, точно в маленькой пьесе на
любительском спектакле. И жаль было своего чувства,
этой своей любви, так жаль, что, кажется, взял бы и
зарыдал или изо всей силы хватил бы зонтиком по
широкой спине Пантелеймона.
Дня три у него дело валилось из рук, он не ел, не
спал, но, когда до него дошел слух, что Екатерина
Ивановна уехала в Москву поступать в консерваторию,
он успокоился и зажил по-прежнему.
Потом, иногда вспоминая, как он бродил по кладбищу
или как ездил по всему городу и отыскивал фрак, он
лениво потягивался и говорил:
— Сколько хлопот, однако!